— А хороша… не хочешь, да залюбуешься!
— Плачет, будто Магдалина на покаянии.
— Верно. Есть такая картина у Тициана, так он ее будто с нашей Фенечки Икатовой рисовал.
— Сравнили! Магдалина-то ведь в пустыне каялась.
— А нашу Фенечку в пустыню не загонишь. Появись новый губернатор, она из него второго Ляпишева сделает…
Святки прошли слишком весело. Чиновный Сахалин ватагой ездил в Дуэ, Арково и Рыковское — на праздники тюремных команд. Ставили любительские спектакли с участием арестанток, пили и одичало грызли друг друга в скандалах, находя себе удовольствие в сведении старых счетов: кто-то сказал не так, а другой не так поглядел… скука! Но за кулисами каторги шла потаенная борьба за власть, которая с удалением Ляпишева оставалась бесхозной, но слишком выгодной. Как два паука в банке, отважно сражались за прерогативы власти два могучих сахалинских гладиатора — статский советник Бунте и полковник Тулупьев. Бунте говорил, что лучше отдаст жизнь, но с казенной печатью Сахалина не расстанется, а Тулупьев утверждал, что гарнизон Сахалина не будет подчиняться гражданской администрации.
— Что же касается вашей печати, то я навещу Рыковскую тюрьму, и там уголовники за одну бутылку спирта наделают мне таких печатей еще целую дюжину…
Слизова однажды подошла к прокурору Кушелеву:
— Генерал, разве можно быть таким сердитым на святках? Вы так серьезны, словно обдумываете юридическое злодейство.
— Да, обдумываю смертную казнь через повешение.
— Кого же, если не секрет, вешать собрались?
— Наших Монтекки и Калулетти. Но первым бы я повесил Тулупьева, а Бунге заставил бы прежде намылить веревку…
— Вы не слышали, кто будет новым губернатором? — Наверное, назначат Фенечку Икатову… ей-ей, госпожа Слизова, она бы справилась с Сахалином и его каторгой гораздо лучше Бунге и Тулупьева. Не верите?
— Какой у вас злющий язык, господин генерал-майор!
— За это меня и сослали сюда… прокурором!
Но в один из дней Бунге сам навестил полковника Тулупьева и раскрыл перед ним бархатный кисет, из которого извлек печать губернского правления Сахалина.
— Вы победили, — сказал он оскалясь. — Забирайте себе эту игрушку и можете ее прикладывать к любому месту. Тулупьев даже разнежился:
— Голубчик вы мой, Николай Эрнестыч, да что с вами?
— Со мною-то ничего, а вот что с вами теперь будет?
— Не понимаю. Расшифруйте свое глубокомыслие.
— С великим удовольствием, — ехидно отвечал Бунге. — Я уступаю вам печать, ибо гражданская часть управления Сахалином самоустраняется ото всех важных дел на острове…
— Опять не понял. В чем дело?
— Дело в том, что вчера ночью японские корабли совершили вероломное нападение в Порт-Артуре на нашу эскадру.
Тулупьев стал запихивать печать обратно в кисет.
— Что делать, а?.. Что делать мы будем?
— Как что делать! — с пафосом возвестил ему Бунге. — Сразу берите свой героический гарнизон, высаживайтесь на берегах Японии и начинайте штурмовать Токио…
Печать выпала из тряских рук полковника. Сухо громыхая, она покатилась по полу, чему обрадовался котенок, который, шаля, загнал ее в темный крысиный угол.
Море сковывал лед, и с материка, как это бывало не раз, забрел на Сахалин бродячий уссурийский тигр («почтенный полосатый старик», как уважительно именовали тигров китайцы). Но этот «почтенный» наделал хлопот: он загрыз почтальона-гиляка, сожрав половину собак из его упряжки, потом в Арково нашли останки одной поселянки, наконец он дерзко блокировал дорогу между Рыковским и Александровском; свирепое рычание тигра по ночам уже слышали жители Рельсовой улицы…
— Я убью его!…— решил штабс-капитан Быков, беря «франкотку» отличного боя и заряжая ее острыми жалящими пулями. Это было сказано им в присутствии Клавочки Челищевой, которая только что узнала о начале войны с японцами. — Война не война, — договорил Быков, — а тигра убить надо. Считайте, что у вас уже имеется коврик из тигровой шкуры, который красиво разложите у своей постели, чтобы не простужаться.
— Я боюсь, — тихо ответила девушка.
— Чего боитесь? Войны или тигра?
— Я боюсь за… вас, — сказала она и этой боязнью невольно призналась Быкову в зарождении чувства.
Он это понял. Но понял и другое: чувство возникло не из самой глубины сердца, а скорее в порыве событий, сопряженных с войною, когда все женщины становятся щедрее на ласковые слова мужчинам, уходящим от них (может быть, навсегда).
Штабс-капитан подкинул в руке «франкотку»:
— Стоит ли бояться за меня, если риск — моя профессия, и я больше боюсь за тигра, с которым надо разделаться одною пулей в лоб, чтобы не испортить его красивой шкуры…
Он вернулся из тайги на второй лишь день, черный от морозов и ветра, на санках привез в Александровск убитого тигра; тут сразу все набежали смотреть хищника, а мальчишки бесстрашно дергали «почтенного» за жесткие, как проволока, усы.
— Какие новости? — спросил Быков.
— Возвращается Ляпишев, — шепнула Клавочка.
— Наверное, очередная сплетня.
— Нет, сущая правда. Начальник конвоя Соколов уже выехал на собаках, чтобы встречать губернатора.
— Я рад этому, — сказал Быков. — Михаил Николаевич не Аника-воин, но в его порядочности я не сомневаюсь. Это не Тулупьев, который ради денег и ради служебных выгод способен на все… даже на благородный поступок!
В этом Быков, кажется, ошибался, как и сам Ляпишев, считавший Тулупьева порядочным человеком. Но полковник Тулупьев уже оседлал казну Сахалина, развращая гарнизон выплатой «подъемных» денег. Понятно, что офицер, едущий воевать в Маньчжурию из Воронежа или Самары, в «подъемных» всегда будет нуждаться. Но здесь-то, на Сахалине, получая деньги просто так, никуда с Сахалина не уезжали, оставаясь на прежнем месте, а «подъемные» были липовые! Их выдачу Тулупьев организовал, чтобы себя не обидеть. Он уже с головой залез в денежный ящик, и в этот момент ему, как никогда, стала близка и доступна психология казнокрада, который не успокоится, пока не стащит что-либо. Между тем шальные деньги, свалившиеся прямо с потолка, заметно подорвали устои дисциплины в гарнизоне, и без того уже отравленного цинизмом каторги. Офицеры стали дебоширить, картежничали, устраивали безобразные оргии с арестантками… Кушелев говорил всюду открыто: