Полынов словно подслушал это мнение Гартинга, настойчиво требуя вызова к следователю. Шолль, конечно, не отказал ему в свидании, догадываясь, что дело идет к концу.
— Не хватит ли нам заниматься болтовней? Мне, честно говоря, давно жаль того гороха, который ты пожираешь с казенной похлебкой. Выдворить тебя из Германии ко всем чертям — вот лучший способ избавиться от лишних бумаг, и на этом давай дело закроем. Называй страну, которая произвела тебя…
Полынов сказал, что решил сознаться:
— Да, я — русский, и прошу выдать меня России, где, я рассчитываю, со мной разберутся лучше, нежели в Берлине.
— Давно бы так! — обрадовался Шолль. — Тем более между нашим кайзером и вашим царем имеется благородная договоренность о выдаче преступников. Мы просто не успеваем перекидывать через шлагбаум ваших социалистов…
Полынов — неожиданно! — проявил знание международного права, гласившего, что выдача преступника возможна лишь в том случае, «если деяние является наказуемым по уголовным законам как того государства, от которого требуется выдача, так и того государства, которое требует его выдачи».
— Отчасти я знаком с этим вопросом… как дипломат! — криво усмехнулся Полынов. — Хорошо извещен о решении королевской комиссии Англии от 1878 года, приходилось листать и Оксфордскую резолюцию о выдаче беглых преступников. Юридическая неразбериха начинается именно с того момента, когда уголовное преступление пытаются отделить от политического. Памятуя об ответственности, я снимаю с себя всякие подозрения в принадлежности к политике, желая осчастливить свое отечество возвращением лишь в амплуа уголовного преступника.
Следователю пришлось здорово удивиться:
— Послушайте, кто вы такой? Черт вас побери, но я впервые встречаю грабителя, который бы цитировал мне статьи международного права… Назовитесь хоть сейчас — кто вы такой?
Полынов в ответ слегка поклонился:
— Вы уже добились от меня признания в том, что я русский подданный. Так оставьте же для царской полиции большое удовольствие — установить мою личность.
— Хорошо, — призадумался Шолль. — Но я желал бы, чтобы у вас о нашей криминаль-полиции сохранились самые приятные воспоминания.
— В этом не сомневайтесь, — обещал ему Полынов.
Следователь, кажется, не проникся его юмором:
— Думаю, в России вас обработают еще лучше нас…
На запасных путях пограничной станции Вержболово немецкая криминаль-полиция передала его русской полиции. Снова тюремный вагон с решеткою на окне, но теперь в окне виделось совсем иное: вместо распластанных, как простыни, гладких шоссе пролегали жалкие проселки, вместо кирпичных домов сельских бауэров кособочились под дождями жалкие избенки. И над древними погостами усопших предков кружило черное воронье…
В двери вагонной камеры откинулось окошко, выглянуло круглое лицо солдата, он поставил кружку с чаем и хлеб.
— Ты, мил человек, не за политику ли страдаешь?
— Нет. Я кассы брал. Со взломом.
— Хорошо ли это — чужое у людей отымать?
— Затем и поехал в Европу, чтобы своих не обидеть.
— Тебя зачем в Питер-то везут?.
— Вешать.
— Чаво-чаво?
— Повесят, говорю. За шею, как водится.
— Так надо бы у немцев остаться. Они, чай, добрее.
— Все, брат, добренькие, пока сундуков их не тронешь. Тут политика простая: мое — свое, твое — не мое.
— И я так думаю, — сказал солдат. — Ты мое тока тронь, я тебе таких фонарей наставлю, что и ночью светло покажется…
Поезд, наращивая скорость, лихорадочно поглощал нелюдимые пространства, и кружило над погостами воронье. «Banko, banko, banko», — отстукивали колеса, а в памяти Полынова навсегда утвердился загадочный No XVC-23847/ А-835.
…Вацек не ошибался: этот человек способен на все!
Молодой штаб-ротмистр Щелкалов встретил его в кабинете, стоя спиною к черному вечернему окну, в квадрате которого соблазнительно пылали фееричные огни Петербурга.
— Поздравляю с прибытием, — начал жандарм приветливо. — Как помнится всем из гимназической хрестоматии, «и дым отечества нам сладок и приятен». Итак, вы снова в любезных сердцу краях, а посему стесняться вам уже нечего. Конечно, вы ехали сюда, заранее решив, что говорить с нами не станете… Ведь так?
— Примерно так, — не возражал Полынов. Щелкалов уселся в кресле, спросив душевно:
— Между нами. Как там условия в Моабите?
— Дрянные. Много бьют и мало кормят.
— А в наших «Крестах»?
— Лучше. Но похоже на монастырь для грешников.
— Что делать? Пенитенциарная система. Испытание человека одиночеством. Вас оно не слишком угнетает?
— Да нет. Спасибо. Я люблю одиночество.
— А почему любите, позволю спросить вас?
— По моему мнению, человек бывает сильным, когда становится одинок. Одиночка отвечает только за себя. В толпе же индивидуум обречен жить мнением толпы… стада! А лучшие мысли все-таки рождаются в трагическом одиночестве.
Щелкалов не стал ломать голову над сказанным ему:
— В некоторой степени все это отрыжка ницшеанства. Правда, я не большой знаток всяких там философий. Но кое-что, признаться, почитывал… Хотя бы по долгу службы. Можно я буду называть вас по имени-отчеству? Кажется, Глеб Викторович?
— А мне все равно. И вам тоже. Вы ведь, господин штаб-ротмистр, сами догадываетесь, что это мое фиктивное имя.
— Может, представитесь подлинным? Я, как следователь, обязан выяснить, кто вы такой… Наверное, социалист? Эта фраза привела Полынова в игривое настроение:
— Избавьте! Социалисты желали бы создать такой государственный строй, при котором я буду для них попросту вреден, и таких, как я, они постараются сразу уничтожить.