— Сейчас же и немедленно прекратите эту дурацкую комедию!
Писарь затравленно оглянулся на дверь, почти в молитвенном экстазе, как перед киотом, он складывал перед девушкой руки:
— Тише, тише… не погубите меня. Всеми святыми заклинаю — не выдавайте меня… Если в тюрьме узнают, что я разоблачен, меня ведь сразу придушат, как худую собаку…
Потрясение было столь велико, что Челищева долго пребывала в каком-то отупении. Только теперь она стала понимать случившееся, а сбивчивый рассказ писаря о том, как его «крестили», объяснил ей все остальное.
— Хорошо, — произнесла она. — У меня нет желания причинить вам зло. Наверное, у вас было его уже достаточно.
Писарь, плача, упал к ее ногам:
— Век за вас буду бога молить… Если б вы знали, сколько выстрадал я в тюрьме, пока не попал вот сюда! Так не ввергайте меня обратно — в пучину зла и ненависти.
— Встаньте, — велела ему Челищева. — Я обещаю молчать о том, что вы — это совсем не вы, а кто-то другой. Но, может, вы подскажете мне: куда делся этот «кто-то другой»?
Еще всхлипывая, писарь торопливо листал подшивки «квартирных билетов» и наконец объявил ей — почти радостно:
— Нашел! Этот человек жительствует у торговки Анисьи, которую вы сыщете в конце Протяжной улицы… там спросите.
Протяжная отыскалась с помощью прохожих, весьма подозрительно оглядывавших барышню в меховой «барнаулке» и в шапочке-гарибальдийке. В доме базарной торговки дверь отворилась с таким противным скрипом, будто качнули виселицу. Полынов при виде Челищевой пощелкал подтяжками, которые опоясывали его грудь, как приводные ремни бездушную машину. Кажется, он не очень-то удивился ее неожиданному появлению.
— Благодарю — не ожидал, — сказал с ухмылкою.
И эти банальные слова, как и эта ухмылка, показались ей настолько циничны и отвратительны, что рука поднялась сама собой… Клавочка надавала ему хлестких, оскорбительных пощечин с такою силой, какой даже не ожидала в себе:
— Вот вам… вот еще! Не смейте отворачиваться… Вы опутали меня своей ложью! — в гневе выкрикивала она. — Вы сделали меня причастной к своим преступлениям, в которых я не могу разобраться… Чего еще мне ожидать от вас?
Полынов-Сперанский расцеловал ей руки.
— Это мой давний принцип, — сказал он девушке. — Если нельзя укусить руку женщины, избивающую тебя, я стараюсь расцеловать эту руку… Благодарю
— ведь я давно ожидал вас!
— Вы? Ожидали меня? Зачем?
— Вам не следовало влюбляться в меня…
Неожиданно заплакав, Клавдия приникла к его груди, перепоясанной бездушными ремнями подтяжек, а Полынов нежно гладил вздрагивающие плечи, говоря при этом очень ласково:
— Успокойтесь, прошу вас. Я никогда не воспользуюсь вашей минутной слабостью, ибо, подобно тигру, я никогда не возвращаюсь к добыче, если в первом прыжке однажды я промахнулся.
— Разве вас можно понять?
— А разве вы забыли, что было на подходах к Гонконгу?
Клавочка подняла к нему зареванное лицо.
— Кто вы такой? — со стоном спросила она.
— А вы не знаете?
— Не знаю. Но хочу знать.
— Я сейчас только семинарист Сперанский, имевший неосторожность придушить одного старенького попа… Мне, честно говоря, не совсем-то уютно в этой гадостной роли, но вы потерпите.
— Долго ли еще терпеть?
— Нет! — ответил Полынов. — Скоро я придумаю что-либо другое, более интересное для образованных женщин…
Приезжих с материка удивляло, что процент детской грамотности на Сахалине был выше, нежели в иных российских губерниях. В этом большая заслуга именно политических ссыльных, но следует отдать должное и военному губернатору Ляпишеву, который, заведомо зная, что детей с утра не покормят, узаконил раздачу в школах бесплатных завтраков.
Всем добрым начинаниям на Сахалине каторга обязана именно «политикам» и ссыльным интеллигентам. Педагоги выпрямляли в душах детей все то, что было искривлено пороками родителей, врачи отстаивали больных каторжан от плетей и тяжелых работ. Недаром же Михаил Николаевич говаривал с сарказмом:
— Спасибо нашим имперским судам: они шлют на каторгу так много замечательных людей, без которых Сахалин попросту погиб бы в поножовщине, в воровстве и блуде. Но вот что достойно особого внимания: взятые «от сохи на время», осев на землю, ничего не делают, у них летом даже огурца не купишь, а политические ссыльные, получив наделы, имеют прекрасные фермы, даже студенты-филологи снимают хорошие урожаи…
В период его губернаторства Сахалин населяли 46 тысяч человек, из них 20 тысяч считались уже «свободными», а для детей и молодежи Сахалин сделался родиной, и другой родины они не знали. Здесь им казалось хорошо, даже очень хорошо, ибо сравнивать свою постылую жизнь с жизнью других людей они не имели возможности. Но в быту трудящихся сахалинцев, своим горбом добывавших честную копейку, привились странные крайности. Выдоив корову, скосив траву, поймав рыбину или краба, собрав с огорода репу, сахалинцы все добытое старались поскорее продать, хотя при этом сами зачастую оставались голодными.
— С плохим здоровьем, — говорили ссыльные поселенцы, — жить еще можно, а ты вот попробуй поживи с пустым кошельком, тогда еще не так взвоешь. А коли срок ссылки закончится, так на какие шиши домой уедем?..
И не только они, завезенные на Сахалин силою, но даже чиновники, соблазненные «амурской надбавкой» к жалованью и пенсионными льготами, никак не могли ужиться на Сахалине, мечтая лишь поднакопить деньжат, а потом убраться на материк.