Прибытие любого корабля из Европы, пусть даже плавучей тюрьмы, для чиновников Сахалина всегда событие «табельное», дамы заранее шили новые туалеты, а их мужья не скрывали желания навестить корабельный буфет. Был пасмурный денек, сеял мелкий дождик, когда телеграфисты сообщили, что «Ярославль» миновал траверз Императорской гавани и, если не помешают льды, выпирающие из Амурского лимана, то завтра его можно ожидать на рейде Александровска. С утра пораньше к побережью выступила конвойная команда, из города потянулись вереницы колясок с администрацией. «Ярославль» уже дымил на рейде напротив маяка «Жонкьер»; баржи с каторжными командами (из числа матросов военного флота) торопливо переваливали из трюмов корабля на берег отощавшую и крикливую массу арестантов, которых тут же запирали в карантинный барак. Сразу начинался медицинский осмотр всех прибывших, их регистрация. При этом диалоги были столь же выразительны, как и сами действия властей предержащих:
— Ну, называйся… по какой статье прибыл?
— Перегудов Иван… по бродяжничеству.
Тут же кулаком прибывшего по морде — бац:
— Ах ты, шкура дырявая! Ведь ты в позапрошлом годе уже бывал здесь под именем Филонова… бежал? Теперь заново перекрестили тебя? Эй, в кандалы его!
Давай следующего…
У стола комиссии парень из крестьян — его тоже в ухо.
— За что лупите, ваше благородие?
— А что же нам? Или орден тебе повесить?..
Вот стоит с мешком печальный русский интеллигент:
— Небось политика? Какой партии?
— Простите, я только вегетарианец.
— Знаем вас, паскудов. Начитались Левки Толстого, а теперь противу царя поперлись… А ну! Огурченко, дай-ка ему…
За Огурченко дело не стало: приказ есть приказ.
— Здоров! — кричат врачи, и печальный интеллигент, подкинув мешок на спине, отходит в сторону «годных».
— А тебя-то за что? — спрашивают его уголовники.
— Если бы знать, — следует невеселый ответ. — Наверное, виноват, что всегда отвергал мясную пищу…
Ляпишев в сером генеральском пальто стоял на пристани подле Бунге, когда к нему подошел молодой человек:
— Я желал бы представиться… Георгий Георгиевич Оболмасов! С отличием выпущен из Горного института, а теперь, как патриотически настроенный индивидуум, желал бы возложить свои благородные стремления на драгоценный алтарь отечества.
— Простите, — сразу перебил его сладкоречие Ляпишев, — если вам так уж понадобился алтарь отечества, то вы напрасно ищете его на каторге Сахалина. Какова цель вашего приезда, сударь?.. Ах, опять нефть! — сказал губернатор, выслушав геолога. — До сахалинской нефти уже немало охотников. Лейтенант флота Зотов давно сделал заявки, но успел разориться. А теперь на Сахалин едут всякие иностранцы, даже издалека ощутившие аромат сахалинского керосина и асфальта… Так что, извините, господин Оболмасов, но я вам — не помощник!
Геолог отошел, а Бунте спросил Ляпишева:
— Почему вы так строги к этому молодому энтузиасту?
— Я не слишком-то доверяю людям, которые публично распинаются в своем патриотизме. В подобных излияниях всегда улавливается некая фальшь. Недаром же на Востоке издревле существует поговорка: имеющий мускус в кармане не кричит об этом на улицах, ибо запах мускуса сам выдает себя…
Тут губернатор заметил Челищеву; девушка была в коротком меховом жакете, ее голову укрывала шапочка-гарибальдийка, какие были модны среди курсисток. Он предложил ей свои услуги:
— Из Корсаковска я уже извещен, что вы можете быть учительницей и даже фельдшерицей. Поверьте, что я рад помочь вам, ибо Сахалин нуждается в образовании. Учителей у нас — кот наплакал, а на сорок тысяч населения всего пять врачей. Мадмуазель, прошу в мою коляску! Будете лично моей гостьей…
Когда вновь прибывших арестантов вывели из карантинного барака и построили в колонну, двух каторжан недосчитались. Они остались в бараке — уже задушенные. Это были те самые горемыки, которые не выдержали порки на «Ярославле» и выдали Иванов, таскавших в трюмы духи с одеколоном фирмы Брокара, стеливших на свои грязные нары лионский голубой бархат…
Михаил Николаевич натянул лайковые перчатки.
— Вот видите, — сказал он Челищевой, садясь в коляску подле девушки, — Сахалин имеет особый колорит! Этот каторжный колер невольно отложился даже на мне, на генерале юстиции. Я уже мало чему удивляюсь…
Ляпишев обладал большими правами. Он мог дать 100 ударов розгами (или 20 плетей), тогда как окружные начальники имели право лишь на 50 ударов розгой (или 10 плетей).
«Ярославль» еще бункеровался углем во Владивостоке, а каторжане в его трюмах уже имели точные сведения о делах на Сахалине. Им было известно, что Ляпишев, по мнению высокого начальства, «каторгу распустил», что режим ослаблен, побеги внутри острова (не на материк!) наказываются губернатором слабо. Иваны уже на корабле знали, в какой из тюрем Сахалина сидеть легче, как обстоят дела с водкой и картами, кого из надзирателей бояться, а на кого из них можно поплевывать… Напрасно в Главном тюремном управлении Петербурга ломали головы над тем, откуда поступает точная информация! Дело объяснялось просто. На телеграфных станциях Сахалина и Дальнего Востока работали сыновья бывших каторжан, от самой колыбели они усвоили для себя законы каторги. Отпрыски тюремных заветов, они-то и сообщали сведения по цепочке телеграфных станций, а конспирация у них была строгая, как в подполье масонских организаций.
…Начальство на казенных пролетках уже разъехалось по своим квартирам, а колонна вновь прибывших каторжан еще долго втягивалась в распахнутые ворота острога, минуя арку, поверх которой было начертано: «АЛЕКСАНДРОВСКАЯ КАТОРЖНАЯ ТЮРЬМА РАЗРЯДА ИСПЫТУЕМЫХ». Вдоль длинных коридоров тюрьмы — обширные камеры с нарами в несколько этажей; двери камер облицованы железом и при ударе гудят, как броня. Возле печки — параша ведра на три, которую называют с некоторым уважением — «Прасковья Федоровна». На окнах камер — решетки. Все стены разрисованы похабщиной, а по этим кощунственным рисункам бесстрашно бегали легионы клопов. По диагонали камер протянулись веревки, чтобы сушить на них барахло. На узенькой полке выстроились кружки, котелки для еды и чайники. Воняло по всей тюрьме застарелой баландой из рыбы с добавкой черемши. У всех надзирателей были синие галуны, а синие шнуры тянулись от их подбородков к револьверам. Они покрикивали: